Шрифт:
Интервал:
Закладка:
Ну а потом все стало ускоряться. В 1968-м я несколько раз высказался по поводу танков в Праге, на следующий год меня уже уволили из Московского университета, а после ареста Наташи Горбаневской и Толи Якобсона я стал заниматься «Хроникой текущих событий». Сначала главный мой мотив был совсем не забота о советском народе и родной Отчизне, а стремление заработать себе право на самоуважение, быть честным человеком. А что дальше будет, я не загадывал. И не один я. Однажды Гельфанд попросил передать его соображения довольно известному математику Борису Исааковичу Цукерману. Соображения следующие: «Все разумные современники Византийской империи отлично понимали, что империя гниет и вот-вот кончится. Но она продолжала гнить еще триста лет». Когда я рассказал это Борису Исааковичу, он помолчал, пожевал губами и подытожил: «Ну что ж, триста лет меня вполне устраивает». Вот это было и мое представление.
И Андрей Дмитриевич Сахаров в очень известном интервью на вопрос «Рассчитывает ли господин Сахаров на изменения в советской политике?» тоже ответил: «Нет, в обозримое время не рассчитываю». Тогда журналист спросил: «Зачем же вы тогда делаете то, что вы делаете?» И Сахаров сказал: «Каждый должен делать то, что он умеет. Что умеет делать интеллигенция? Она не умеет делать ничего, кроме того, что она умеет строить идеал. Вот пусть и занимается своим делом». В нашей среде это очень распространенная позиция; для нас, в большинстве своем неверующих или агностиков, как Сахаров или как я, все это парадоксально совпадало с краеугольным принципом религиозного сознания: делай что должно, и будь что будет.
Насколько сильным было наше влияние? Знаете, каждый редактор «Хроники» знал только одну цифру тиража — первую закладку. Первая закладка доходила до одиннадцати экземпляров. Галич пел про четыре, а на самом деле было одиннадцать. Правда, девятый, десятый, одиннадцатый плохо читались, с трудом. Нужна была машинистка с сильным ударом, свежая копирка и тонкая папиросная бумага. Порядка трех экземпляров шло западным журналистам, которые использовали материалы, передавали за границу. Остальное по знакомым. В сколько рук в полную перепечатку пойдет это дальше или в отрывках — никто не знал. Я думаю, что тысячи полторы экземпляров ходило по стране. Для ориентира: письмо протеста по делу Гинзбурга, Галанскова, Лашковой — максимально известному — собрало около восьмисот подписей. Ну если восемьсот человек подписывают своим именем, понимая, что идут на риск, то можно себе представить, что читают гораздо больше.
Теперь о том, как собиралась информация. Знаете, безо всяких моральных договоренностей и без десяти заповедей возникла некоторая этика, свойственная диссидентскому кругу. Я для себя формулировал так. Если я лично занимаюсь этим делом, то имею право знать, как оно устроено, кто участвует, кто кому что рассказал, кому и как передал, потому что я работник. А если не участвую, то о технической стороне дела знать ничего не должен. Мы уважали анонимность «Хроники», полагая ее неизбежной и полезной, и писали даже об этом. И поэтому никогда и никто напрямую статей не приносил и не присылал. Никогда — и никто. В редакцию «Хроники» по цепочке попадали обрывки бумаги, на которых что-то было конспективно набросано. Поэтому редактор был на самом деле автором. Он превращал анонимные наброски в заметки. Среди нас не было журналистов. Но какие-то представления о том, как надо писать, у каждого из нас были. Ну так и писали.
Другое дело, что был как бы центр сборки этих разрозненных сведений. Прежде всего у покойной Иры Якир, жены Юлика Кима и дочери Петра Ионовича Якира. Сам Петр Ионович был человеком невероятно популярным — как же, сын репрессированного командарма, сам Хрущев его нашел и вытащил из исторического небытия, так сказать, хрущевский крестник; круг знакомств его был невероятно обширен, ему все всё хотели рассказать. Однако человек он был легкомысленный. Не надо думать, что он был просто пьяница, нет, хотя он любил выпивку и дружеское общение гораздо больше, чем какие-то серьезные занятия. Но именно — легкомысленный. Сбором сведений он не занимался. Но дочь эти отцовские связи использовала гораздо более продуктивно. Ну и Таня Великанова стояла очень близко к этой работе. При мне она участия в редактировании не принимала, это была ее принципиальная позиция. Она считала, что лишена необходимых редакторских и авторских качеств, зато умеет другое, и это другое выполняла блестяще. Она как-то добывала недостающие или уточняющие сведения, доводила информацию до ума. Как это технически делалось, я даже не интересовался, это меня не касалось.
Что более или менее понятно, так это каким образом мы получали сведения из лагерей. Через свидания. Пока основным местом отсидки политических была Мордовия, это было очень просто: имелся автобус, который возил родственников со станции на станцию. В этом автобусе были ряды сидений, как полагается. В одном из них была подпорота дерматиновая обшивка, куда, как в тайник, складывали то, что надо было вывезти. А как записки попадали в этот тайник? Ну у нас был хороший воронок лагерный, или, по-другому, штабной шнырь: сотрудник лагеря, дневальный, обязанностью которого был вызов заключенных в штаб, где им объявляли, что сажают в ШИЗО или в ПКТ. Его никто подозревать не мог, потому что на такие роли брали только людей, верных администрации, но в Мордовии находились не самые верные.
А когда центром отсидки стали пермские зоны, куда попал потом и я, это совершенно не работало. И тогда единственным верным способом передачи информации стал тот, о котором многие, наверное, слышали. Человек, который должен получить свидание, заглатывает записку, написанную мельчайшим почерком на папиросной бумаге, плотно свернутую пулькой и упакованную в несколько слоев полиэтилена. Чем больше слоев, тем лучше. Кончики пульки для верности оплавляют спичкой. И дальше ждут, когда же свидание — заранее-то дату не называют. Приходится задерживать стул, стараться есть поменьше, а необъявленная голодовка вызывает оперативный интерес. Ну и как-то так вот крутишься и бегаешь, а если не дотягиваешь до свидания, то, извините, бежишь покакать в санчасть, где дверь запирается и можно уединиться. Делаешь на газетку, потом палочкой достаешь. Отмываешь от запаха, заново запаковываешь и опять глотаешь. У нас это называлось перезаряжаться. Но даже тщательное отмывание внешних оболочек записки не устраняло, так сказать, ароматических неудобств. Глотать было противно. В общем, неприятные трудовые будни. Но я-то эти пульки не читал, а только передавал. А те, кто читал, очень жаловались, потому что ароматы не исчезали и тогда.
Надо сказать, что лагерная администрация отлично знала этот способ, они угрожали: «Мы вам устроим такой обыск!» В таких случаях я и некоторые знакомые говорили: «Пожалуйста, какой хотите, только прокурор пусть присутствует при этом обыске». В ответ они начинали нести ахинею: «У нас есть такая аппаратура, она все обнаружит». Ну, мы были люди достаточно образованные, чтобы понимать, что такой аппаратуры нет и быть не может. Прошу прощения за неприятные подробности, но было — так.
Если уж зашла речь о моей посадке, то органы меня не трогали и никаких сигналов не посылали практически вплоть до ареста. Единственное предупреждение было сделано запоздалым образом, косвенно, через Юлика Даниэля. На дворе был 1974 год, Юлика пригласил его куратор из КГБ, ко всем отсидевшим таких приставляли, и среди прочего сказал: «Известно, что вы дружите с Ковалевым». Он подтвердил: «Да, знакомы и дружим». — «Так вот, передайте ему, что у него не две головы». Юлик ответил, что не принимает от них никаких поручений, но при случае мне расскажет. Разговор их произошел в ноябре, а в декабре меня посадили.